ГЛАВА 2
Джексон-стрит, 2300
Все началось возле кухонной раковины, в тот день, когда мы случайно обнаружили, что наши голоса неплохо звучат вместе.
Для нас это было больше, чем просто мытье посуды — это был целый послеобеденный семейный ритуал. Мы дежурили по хозяйству каждую неделю, разделившись по парам: двое ребят мыли посуду, двое других убирали ее, наша Мама стояла в центре, в переднике поверх платья, руки по локоть в мыльной пене. Она всегда насвистывала или напевала какую-нибудь мелодию, но песней, которую она впервые предложила нам спеть вместе, была “Cotton Fields” — старый негритянский блюз, написанный Лидом Белли. Эта песня была ей очень дорога, потому что она выросла в поселке Ифола, в Алабаме, где в мае 1930 года она родилась под именем Кэти Скруз.
Ее бабушка и дедушка работали на хлопковых полях, не зря Алабаму называют «хлопковым штатом», а ее прадед был рабом у плантаторов по фамилии Скруз. И он, так же как и ее отец, любил петь. По словам Мамы, «его голос разносился из церкви по всей округе». Она говорила, что хороший слух и голос достался ей от предков, которые были баптистами и пели в церковном хоре; ее тоже крестили в баптистской церкви. Нам говорили, что в нашем роду хорошие голоса были у многих. Отец моего отца, Сэмюэль Джексон, который был учителем и директором школы, был также непревзойденным исполнителем спиричуэлов, у него был «высокий красивый голос», который перекрывал весь церковный хор. Когда Мама училась в школе, она училась играть на кларнете и фортепиано, а Джозеф играл на гитаре.
Наши родители встретились в 1949 году, и их таланты соединились, создав какой-то особый ген, унаследованный нами. По всей видимости, в этом не было ничего случайного, но Мама настаивала, что мы получили подарок от Бога. Или, как позднее говорил Майкл, «божественное сочетание песни и танца».
Мы все любили слушать, как поет наша Мама. Стоя возле кухонной раковины, она уносилась мыслями в поля Алабамы, и от ее голоса у меня мурашки бежали по коже, так выразительно и чисто она пела. Так тепло, мягко и нежно звучал ее голос, он рассказывал нам удивительные истории. Однажды наш черно-белый телевизор был отправлен в ремонт, мы начали петь на кухне, чтобы развлечь себя, и в тот день я попытался спеть с мамой в два голоса. Мне было что-то около пяти, но я смог поймать нужную тональность и найти свою партию. Продолжая петь, она удивленно посмотрела на меня сверху вниз. После того, как это произошло, мои братья, Тито и Джеки, и сестра Риби тоже присоединились к нам в наших кухонных концертах. Майкл был еще грудным малышом, который в то время лежал в кроватке, но когда посуда была убрана и столы вытерты до блеска, мама садилась, начинала качать его кроватку и пела ему колыбельные. «Хлопковые поля» была песней, с которой я начал петь и которую Майкл первой услышал в своей жизни.
Мои первые воспоминания о Майкле — когда он был в колыбели. Я не могу вспомнить, как он родился, или тот момент, когда Мама принесла его из роддома. Рождение нового ребенка было не очень большим событием в нашей семье. Мне было пять, когда я начал менять ему подгузники. Я делал то, что мы все делали — помогал нашей Маме, добавляя еще одну пару рук для того, чтобы ухаживать за семьей, состоявшей из 9 человек.
Майкл с пеленок был непоседой, с неуемной энергией и любопытством. Если его хотя бы на секунду упускали из виду, он тут же заползал под стол или под кровать. Когда мама включала нашу старенькую стиральную машинку, он приседал и притопывал под ее дребезжание. Менять ему подгузники было все равно, что пытаться удержать в руках мокрую скользкую рыбу — извивающуюся и брыкающуюся. Искусство надевания подгузников было тестом на взрослость, но мне было всего пять, и чаще всего Риби или Джеки приходили мне на помощь. У Майкла были очень длинные, тонкие пальцы, которыми он хватался за мой большой палец, и огромные глаза, которые будто говорили: «Мне очень нравится создавать тебе трудности, приятель». Но я понимал, что это мой маленький брат, за которым нужно ухаживать. Мы заботились друг о друге, мы все были так воспитаны, но я чувствовал свою личную ответственность за Майкла. Наверное, потому что я постоянно слышал одно и то же: «Где Майкл?», «Что он натворил?», «Ему поменяли подгузники?»
«Да, Мама… Мы присматриваем за ним… он здесь, — отвечал кто-нибудь из нас. — Не волнуйся, с Майклом все в порядке».
Мамина мама, бабушка Марта, обычно купала нас детьми в большой кастрюле, наполненной мыльной водой. Я наблюдал за тем, как Майкл стоял в этом блестящем баке, обреченно задрав подбородок, его отмывали с утомительной тщательностью с головы до пят. Мы должны были быть чистыми до блеска. Думаю, это внушали нам еще до того, как мы начинали ходить или говорить. И нет ничего хуже, чем хозяйственное мыло, которым нас отмывали. Оно давало мало пены, поэтому нас намыливали, а затем терли, терли, и терли. Мама была буквально помешана на чистоте, чтобы все было аккуратным и сияло. Что бы там ни случилось, но все должно быть чистым. И мы, дети, тоже должны были выглядеть как новая копейка.
Микробы казались нам невидимыми монстрами. Микробы приводили к болезням. Микробы — это то, что приносят другие люди. Микробы есть в воздухе, на улице, на любой поверхности. Мы постоянно чувствовали, что мы под прицелом. Если один из нас чихнул или кашлянул, нам тут же давали касторку: мы все выпивали по ложке, чтобы не дать инфекции распространиться. Я с уверенностью могу сказать о Майкле, Ла Тойе, Дженет и себе, что мы росли с почти невротическим страхом микробов, и нетрудно понять, почему.
В кухне, помимо пения, каждый из нас проходил еще более важный урок: «Посуду моем только чистой водой… ЧИСТОЙ водой!» И еще: «Берите самую горячую воду, какую могут выдержать руки, и побольше мыла». Каждая тарелка была покрыта целой горой пены. Каждый стакан отмывался и оттирался до блеска, а потом проверялся на свет, чтобы удостовериться, что на нем не осталось ни одного пятнышка от воды. Если оно было замечено, все начиналось сначала.
Приходя с улицы, мы должны были проходить дезактивацию. Первые слова, которые произносила Мама: «Ты помыл руки? Иди мыть руки!» Если она не услышит через секунду, как открывается кран, у тебя будут проблемы. По утрам перед школой гигиенические процедуры всегда проходили одинаково: «Ты помыл лицо? Ты помыл ноги? А между пальцами? А локти?» Затем была проверка: кусочек ваты смачивался спиртом, она терла им наши шеи сзади. Если он становился серым, значит, ты помылся недостаточно хорошо. «Марш в ванную, умойся как следует». Если мы хотели взять шоколадный кекс или что-то такое, наши руки снова проверялись. «Но я уже помыл их!» — возмущался я. «Ты брался за дверную ручку, детка — иди, и помой их еще раз!»
Мы никогда не носили одну и ту же одежду больше двух дней, затем она должна была быть постирана и выглажена. Ни на ком из нашей семьи никогда не было ни единого пятнышка. С шестилетнего возраста дети должны были учиться управляться с утюгом. Это все было неотъемлемой частью твердо установленного распорядка, который помогал управляться с таким количеством детей — и потенциального хаоса.
Когда в 2007-м я переехал в Англию для участия в британском сериале «Big Brother», все смеялись над тем, насколько воинственно я был настроен против микробов; я постоянно спрашивал моих соседей, помыли ли они руки перед тем, как готовить еду. Моя жена, Халима, к этому привыкла. Она называет меня «микробофобом», и мне трудно это отрицать. До сегодняшнего дня я стараюсь не прикасаться к дверным ручкам в публичном туалете, потому что я знаю, как много людей дотрагивались до них, не помыв руки. Я стараюсь не касаться перил на лестницах и на эскалаторах. Я всегда использую салфетку или платок, чтобы взяться за ручку насоса, когда заправляю свою машину. Я всегда протираю спиртом дистанционные пульты в номерах гостиниц, прежде чем начаться пользоваться ими.
И Майкл был таким же. Иногда я замечал, что ему неприятно подписывать автографы чужими ручками, не говоря уже от тех случаях, когда толпа фанатов окружала его плотным кольцом. Но в основном его нервозность была связана с теми микробами, которые передаются по воздуху. Люди издевались над ним из-за того, что он носит хирургическую маску. Строили догадки, что он пытается скрыть следы пластических операций, но я всегда улыбался, когда видел в статьях упоминания о маске, понимая, что Майкл просто переживает о своем здоровье. И все это было связано с нашими детскими страхами — Майкл боялся заразиться. Должно быть, в те времена он был угнетен чем-то или чувствовал, что его иммунная система ослабла. Так же как и у меня, у него в жизни были невидимые враги — микробы. В конце концов, каким бы ни было происхождение хирургической маски, которую он носил, позже она стала просто аксессуаром, позволяя ему «прятаться», иметь хотя бы такую минимальную защиту, когда на тебя неотрывно смотрят тысячи глаз; это была защита своего личного пространства.
Сколько я помню, Мама постоянно была беременной. Перед моими глазами стоит картина, как она тяжело идет по улице, неся в обеих руках два пакета продуктов из магазина или одежды из секондхенда. Между 1950 и 1966 она родила девять детей. Это мало соответствовало тому плану, который был у них с Джозефом, когда они поженились. Они хотели иметь максимум троих.
Моя сестра Риби родилась первой, потом Джеки (1951), Тито (1953), я (1954), Ла Тойя (1956), Марлон (1957), Майкл (1958), Рэнди (1961) и Дженет (1966). Нас было бы 10, но еще один наш брат Брэндон, появившийся на свет вместе с Марлоном, умер при родах. Вот почему на прощании с Майклом в 2009 году Марлон сказал: «Прошу тебя передать моему брату-близнецу Брэндону объятие от меня». Близнецы до конца жизни сохраняют связь между собой.
Будучи детьми, мы получили достаточно объятий от нашей матери. Вопреки сложившемуся мнению, что у нас было суровое, несчастливое детство, наша семейная жизнь была полна любви, так как Мама всегда обнимала и целовала нас, и говорила о том, как сильно она нас любит. Мы до сих пор чувствуем силу ее любви. Я был настоящим маменькиным сынком, так же как и Майкл, и наше поклонение ей началось с ревности, которая существовала между мной, ним и Ла Тойей. Мы боролись за то, чтобы занять место на диване с двух сторон от Мамы, прислониться к ее ногам или ухватиться за ее юбку. Ла Тойя делала все, что могла, чтобы отпихнуть меня подальше.
Когда мамы не было дома и мы, братья, дрались между собой, мы умоляли, чтобы она нас не выдавала. «Обещай, что ты не скажешь Маме. Поклянись!»
«Клянусь, — говорила она очень убедительно. — Я ничего не скажу!» Но как только Мама переступала порог, все обещания тут же забывались и начиналась драматическая сцена. «Мама, а Джермейн дрался!» Мы хотели проучить ее, потому что она ябедничала на всех. Она всегда потихоньку за нами подглядывала, собирая компромат, чтобы позднее все доложить Маме. Дело было даже не в том, что ей доставляло удовольствие причинять мне неприятности, просто она хотела побыть в маминых любимчиках, пока я был отстранен в виде наказания. Но, несмотря на все ее усилия, в другое время я все-таки оказывался победителем, потому что я всегда был «маминым котиком», как говорила Риби.
«Это он — мамин любимчик!» — говорил Майкл, несколько преувеличивая, потому что, без сомнения, он тоже им был.
Я не чувствовал себя каким-то особенным, но был случай, когда я чуть не умер; это случилось, когда Мама была беременна Майклом. Мне было 3 года, когда я решил, что это хорошая идея — съесть пакет соли, потом у меня отказали почки, и я попал в больницу. Я ничего не помню об этом происшествии. Я был крепким ребенком, но тогда я провел в больнице три недели. Мама и Джозеф не могли приходить ко мне каждый день. Когда они приходили, нянечка рассказывала, что я постоянно орал что есть мочи и звал их. А потом они опять уходили, и я снова стоял в кровати, вопя. Я даже рад, что не помню маминого лица в тот момент, когда она должна была уходить. Она говорила, что это было «самым ужасным чувством».
Наконец меня выписали домой, но думаю, что именно после этого случая я стал таким плаксой и чрезмерно привязчивым — я боялся, что такое может произойти снова. В мой первый день в школе я выскочил из класса и побежал по коридору к дверям, чтобы догнать свою Маму. «Ты должен быть здесь, Джермейн… Ты должен ходить в школу», — сказала она спокойно и мягко, и ее голос вселил в меня уверенность, что все будет хорошо. Ее великодушие брало начало в религии, вера означала для нее самодисциплину и давала уверенность в справедливом устройстве мира. Конечно, у нее были свои слабые места, но ее спокойная уверенность действовала лучше всего в любой трудной ситуации.
Она много натерпелась из-за нас, за свою жизнь она была беременна в общей сложности 81 месяц. Но и в такое время она была прекрасна, у нее были волнистые черные волосы и самые чистейшие домашние платья, она красила губы ярко-красной помадой, оставлявшей отметины на наших щеках. Мама была для нас словно луч солнца в доме на Джексон-стрит, 2300.
Когда она уходила на свою работу на полставки в универмаге «Сирз», мы не могли дождаться ее возвращения. Я чувствовал тепло по мере того, как она приближалась к входным дверям, пробираясь через глубокий снег, потому что зимы в Индиане были снежными. Она стояла там, топая ногами на коврике, чтобы отряхнуть снег, и тряся головой. Потом Майкл — он подрос и стал еще проворнее — бежал и обхватывал ее, просовывался под ее руку, а за ним бежали я, Ла Тойя, Тито и Марлон. Перед тем, как мы забирали у нее пальто, Мама вытаскивала руки из карманов — и там всегда было лакомство, два пакетика горячего жареного арахиса.
Между тем, Джеки и Риби прибирали на кухне, чтобы Мама могла начать готовить ужин для Джозефа, чтобы он успеть к тому времени, когда тот придет с работы. Мы всегда называли его Джозефом. Не отец, не папа и не папочка. Просто «Джозеф». Он сам так хотел. Он считал, что так проявляется уважение.
Был когда-то детский стишок про старую женщину, которая жила в ботинке, «у нее была куча детей, и она не знала, что делать». При такой большой семье и стесненных жилищных условиях, это кажется лучшим описанием нашей жизни, потому что наш домик на Джексон-стрит, 2300, был не больше, чем коробка для обуви. Девять детей, двое родителей, две спальни, одна ванная комната, кухня и гостиная, где все теснились на площади 30 футов в ширину и 40 в длину. Снаружи это был похоже на домик, каким его рисуют дети: входная дверь, окно рядом с ней и труба, торчащая сверху. Этот дом, простроенный в 1940 году, был обшит деревянными досками и увенчан покатой крышей, слишком ненадежной для настоящей крыши; мы не сомневались, что ее унесет при первом же торнадо. Наш дом смотрел на угол Джексон-стрит — туда, где она в виде буквы Т встречалась с 23-й улицей.
От входной калитки короткий путь вел по дорожке, пересекавшей маленький газон, к тяжелой входной двери, когда она захлопывалась, сотрясался весь дом. Один шаг внутрь, и гостиная — коричневый диван, где спали сестры, дальше, слева, кухня и кладовка. Прямо вперед шел коридорчик, длиной примерно в два больших шага, ведущий в спальню мальчиков, направо, и наших родителей, налево, он упирался в двери ванной.
Джексон-стрит была частью тихого района на окраине, граничащего на юге с шоссе Interstate-80, которое тянется через весь континент, и с железной дорогой на севере. Наш дом было легко найти, ориентиром служила Средняя Школа Теодора Рузвельта и спортивная площадка. Ее внешним забором из натянутых цепей оканчивалась 23-я улица, открывая вид на беговую дорожку слева, тут же, справа, было бейсбольное поле и небольшая трибуна на дальней стороне. Джозеф говорил, что мы были счастливчиками, имея такой дом. Другим в нашем районе повезло меньше. Мы никогда не считали себя бедняками, ведь люди, которые жили в районе Делани Проджектс — мы видели его с нашего заднего двора через стадион, по другую сторону от средней школы — жили в съемных домах, построенных государством по типовому проекту. «В любом случае это хуже, чем иметь собственный дом, мало ли что может случиться», — говорили у нас в семье. В общем, лучший способ описать нашу ситуацию: постоянно не хватало денег, чтобы купить хоть что-нибудь новое, но мы как-то выкручивались и выживали.
Мама приспособилась делать запасы еды, чтобы ее хватало надолго: в черных семьях холодильник всегда был важнее, чем машина или телевизор. Сделать большой запас еды, заморозить, разморозить, съесть. Мы часто ели одно и то же много-много дней подряд: вареная фасоль и суп с фасолью, цыпленок, цыпленок и еще раз цыпленок, бутерброд с яйцом, макрель с рисом. И мы ели так много спагетти, что я до сегодняшнего дня не могу смотреть на вермишель без отвращения. Мы набалтывали себе напиток из пакетиков «Кулэйд». Мы даже выращивали свои собственные овощи, когда ближайший общественный сад выделял Джозефу участок, где мы сажали стручковую фасоль, картошку, черные бобы, капусту, свеклу… и арахис. С раннего возраста мы научились выращивать овощи вместе с арахисом, оставляя достаточно пространства между рядками, чтобы они могли свободно расти. Если мы жаловались — и мы часто делали это — что грязь въедается в наши руки и коленки, Джозеф напоминал нам, что его первой работой, когда он был подростком, была работа на хлопковых плантациях, «где каждый день он собирал по 300 фунтов». Он говорил Маме, что она была «классной, лучшей поварихой во всем городе!» И действительно, каждый день, что бы ни случилось, накрытый стол ждал его, как только он ступал на порог. Она содержала дом в безупречной чистоте. Все всегда сияло. Он считал ее идеальной женой.
Он никогда не ругал Риби, потому что она выполняла часть обязанностей по дому вместо мамы, когда мама работала — готовила еду, убирала в кухне и в доме, и все остальное. Риби была самой старшей сестрой, превратившейся в няньку для младших детей, и она старалась быть похожей на Маму — строгой, но заботливой, методичной, ничего не упускающей из виду. Если я вспоминаю Риби, я всегда вижу ее, стоящей на кухне, она что-то готовит или печет для нас всех. Но при этом она была и первой из детей, кто проявил свои способности. Если верить Джозефу, она принимала участие в конкурсах танцев. Она и Джеки танцевали дуэтом и приносили домой грамоты и призы.
Мама работала по будням, а иногда и по субботам, кассиром в «Сирз». Она не могла позволить себе устроиться в магазин на полный рабочий день. Когда она получала зарплату, часть денег всегда клала в банк под проценты. Мы, бывало, ходили вместе с ней и видели, как мама отдает деньги в окошко и уходит с пустыми руками. Это казалось непонятным. Еще много раз в жизни мы сталкивались с вещами, которые мы не в силах были понять. Но не Мама. Она просто шла по жизни с верой в Бога. И если у нее когда-нибудь выдавался момент, чтобы присесть, она читала Библию.
В 2 года она заболела полиомиелитом, который привел к частичному параличу, после этого до 10 лет она ходила на деревянных костылях. Я не знаю, насколько сильно она страдала из-за этого, но она перенесла несколько операций, часто пропускала школу и на всю жизнь осталась хромой, потому что одна нога стала короче, чем другая, но я никогда не слышал, чтобы она жаловалась. Вместо этого она всегда говорила, как благодарна, что ей удалось перенести болезнь, которая убила многих других. Она мечтала стать актрисой, но из-за болезни, сделавшей ее инвалидом, у нее не было шансов. Когда она была подростком, ей пришлось вынести немало жестоких насмешек со стороны других детей, и она стала неуверенной в себе и очень стеснительной. Однажды, когда она только познакомилась с Джозефом, ей было 19, они пошли на танцы. Он пригласил ее на медленный танец, обнял и вдруг почувствовал, что она вся дрожит.
— Что случилось, Кэйт? — спросил Джозеф.
— На нас все смотрят, — ответила она, опустив голову и не смея поднять глаза.
Он оглянулся, они были единственной парой на танцполе. Он заметил, что люди рассматривают их и делают замечания за их спиной, судача о том, что у мамы одна нога короче, что ее каблуки разной высоты, чтобы помогать ей сохранять равновесие. Она всегда испытывала ужас перед вечеринками и незнакомыми людьми, но Джозеф проигнорировал взгляды и обратил все в шутку. «Мы здесь самая крутая пара, Кэйт, — сказал он. — Давай танцевать дальше».
Мама переехала из Алабамы в Индиану еще ребенком, когда Папа Принц получил работу на сталелитейном заводе. Она мечтала, что в один прекрасный день она встретит музыканта, так что Джозеф, который играл на гитаре, оказался воплощением мечты. Их роман продолжался в течение весны и лета, а потом они поженились. Первое «свидание» было случайным, на улице. Точнее сказать, мама была на улице, а Джозеф сидел дома возле окна, когда она проезжала мимо на велосипеде. Они обратили внимание друг на друга, и потом она несколько раз снова проезжала по этой дороге. В один из дней он не выдержал, вышел на улицу и представился. После этого они начали встречаться, ходить в кино и на вечеринки с танцами. Кэти Скруз — девушка с золотистой кожей, такая робкая, что она боялась взглянуть кому-то в лицо — влюбилась в Джозефа Джексона — тощего, дерзкого рабочего парня. В ноябре 1949 года они пошли к мировому судье и за 8,5 тысяч долларов, вложив свои сбережения и заняв денег у отчима матери, купили дом в Гэри, где и прошло наше детство.
Когда в семье их стало уже не трое, а четверо, потом пятеро и так далее, родители начали откладывать немного денег из заработка матери в надежде, что однажды Джозеф сможет пристроить к дому еще одну спальню. Штабель кирпичей на заднем дворе служил постоянным напоминанием о маминой мечте о большем и лучшем жилище.
У меня сохранилось множество разных воспоминаний о нашем маленьком доме. Из-за тесноты — мы жили буквально на головах друг у друга — мы испытывали много неудобств, но это также давало чувство единения и близости. Кроме того, что мы были одной семьей, мы действительно были очень привязаны друг к другу. Семья давала нам силу. Это было привито нам с пеленок. Это было причиной того, что мы вместе двигались к общей цели. Немногие в Гэри могли гордиться такой семейной сплоченностью. Это был рабочий городок, построенный в 1906 году силами афроамериканских эмигрантов, которые помогли превратить северо-западную часть территории Индианы из пустынных песочных дюн в центр национальной металлургической промышленности.
Вспоминая прежние дни, старики часто рассказывали о кровавом поте и тяжком труде. В Гэри никто не боялся тяжелой работы. «Если ты работаешь по-настоящему тяжело, ты сможешь чего-то достичь — говорил Джозеф. — Ты получаешь то, чего заслуживаешь». В глазах его прадедов получать плату за работу и владеть домом — было уже «достижением», но он всегда мечтал о том, чтобы его дети достигли большего. Отец научил нас плыть против течения и не останавливаться на достигнутом. Он хотел, чтобы у нас была мечта и чтобы мы добивались ее.
Почти 90% населения Гэри и многие люди из других городов Индианы работали на сталелитейном заводе «Инлэнд Стил», расположенном в получасе езды от Восточного Чикаго. Джозеф был оператором крана, который перемещая стальные слитки из одного цеха в другой. Это была тяжелая работа с суровыми условиями, одна смена продолжалась от восьми до десяти часов. Сидя в стеклянной кабине наверху крана, он вспоминал свою юность, проведенную в Дармотте, на юге от Литтл-Рок, в Арканзасе. Когда он был юношей, он очень любил ходить в кино на немые фильмы, иногда ему даже казалось, что он мог бы стать первым черным актером-звездой. Провести всю свою жизнь на заводе не было его мечтой. Это был рабский труд, напоминавший труд многих поколений черных людей до него. «Я должен двигаться вперед, а не возвращаться к рабству», — думал он.
До встречи с мамой, сразу после приезда в Индиану, он работал на железной дороге. Потом он устроился на завод и работал на пневматическом молоте в доменном цеху. «Жарко?! Это не то слово. Люди теряют сознание, — рассказывал он. — Мы работали по 10-минут, сменяя друг друга, больше не выдержишь, там пол раскаляется докрасна». Он был тогда кожа да кости. Сколько бы он ни съел, он не мог набрать ни фунта, потому что эта работа высасывала из него все соки. Ну и обмен веществ, который унаследовало большинство его детей, особенно, Майкл. Но это были еще цветочки по сравнению с тем периодом, когда Джозефа перевели в уборщики окалины возле горна. Его худоба пришлась там весьма кстати: его опускали в корзине на канате в трубу дымохода диаметром три фута. Когда я слышал эти рассказы, я думал, что работа крановщика была просто классной по сравнению с этой.
Я никому не позволю говорить, что Джозеф не знал, что такое тяжелая работа. Он был таким человеком, который брался за любую работу — физически и морально сильным — и он был готов работать как проклятый, когда жизнь бросала ему вызов. Думаю, что за это он вправе был требовать уважения. С ранней юности он работал на низкооплачиваемой работе под чужим началом, его предки со стороны матери были рабами, но у него было чувство собственного достоинства, и от своей семьи он требовал уважения. Со своей стороны он прекрасно знал, что такое ответственность. У него была большая семья, он работал сверхурочно, чтобы принести домой лишнюю копейку. Когда появился Майкл, он пошел на вторую работу, начал подрабатывать в сменах на консервном заводе.
Мы были еще детьми, но мы чувствовали, что он изо всех сил борется, чтобы сводить концы с концами. Вместе наши родители получали примерно 75 долларов в неделю. Они никогда не заставляли нас подрабатывать, но зимой Тито и я по своей инициативе ходили убирать снег у соседей, за это нам давали что-то из продуктов. Мы всегда знали, когда Джозеф получил зарплату, в эти дни на столе появлялась дополнительная буханка хлеба и свежее мясо. Несколько раз Джозефа увольняли с завода по сокращению, но потом принимали обратно. Во время таких перерывов он нанимался убирать картофель. Мы всегда знали, когда на заводе опять произошло сокращение, потому что все, чем мы питались в эти дни, была картошка — жареная, вареная, тушеная, печеная.
Для многих семей работа на «Инлэнд Стил» была пределом мечтаний. Как говорили, в Гэри было только три места, куда можно податься: сталелитейный завод, тюрьма и кладбище. Последние два варианта были связаны с бандами, которые третировали местных жителей. В любом случае судьбе, казалась, было на нас плевать, но Джозеф был полон решимости это изменить. Каждый день на работе он обдумывал план, как устроить нам всем побег.
Джозеф был одним из шести детей — четверо мальчиков и две девочки. Больше всего он любил свою старшую сестру, Верну Мэй, которая присматривала за ним с самого рождения. Наша сестра Риби напоминала ему Верну, он говорил, что та была такой же ответственной, доброй, замечательной маленькой хозяйкой, мудрой не по годам. Джозеф вспоминал, как Верна Мэй заботилась об остальных детях, как эта семилетняя девочка читала ему и его братьям Лоуренсу, Лютеру и Тимоти сказки на ночь, сидя под масляной лампой. Но когда она заболела, Джозеф ничем не мог ей помочь. Врачи не смогли даже поставить диагноз, чтобы спасти ее. Верна Мэй не жаловалась. «Все хорошо. Я поправлюсь», — говорила она. Но сквозь двери спальни, где она лежала, Джозеф видел, как жизнь покидала ее. Она не смогла побороть болезнь и умерла. Джозеф горевал, не в силах смириться с потерей. Насколько я знаю, что это был последний раз, когда он плакал. Ему было 11 лет.
Но я и Майкл, мы были всего лишь детьми, и мы ненавидели его за то, что он был с нами так суров. Никто из детей не мог припомнить случая, чтобы он открыто показал нам свою любовь. Даже после порки, он никогда не проявлял к нам снисхождения — он лишь дразнил: «Чего ты тут хнычешь?»
Все подростковые годы Джозеф провел, тоскуя по сестре. На ее похоронах, когда повозка, которая до этого везла гроб, привезла их обратно домой, он кричал, что больше никогда не хочет видеть, как кого-то кладут в могилу. И Джозеф сдержал свое слово, он действительно больше никогда не ходил ни на чьи похороны. До 2009 года.
В школе у Джозефа была очень строгая учительница. «Почтение к учителям» было буквально вбито в Джозефа, потому что его отец Сэмюэль, директор средней школы, добивался железной дисциплины при помощи порки. В конце концов, учительница так запугала Джозефа, что он начинал дрожать, лишь только она произносила его имя. Я слышал историю о том, как однажды она вызвала его к доске читать перед классом. Он прекрасно умел читать, но буквы прыгали у него перед глазами и от страха он не мог вымолвить ни слова. Учительница спросила его снова. Когда он опять не смог ответить быстро, наказание последовало незамедлительно: деревянная линейка ходила по его голой спине. Эта штука имела специальные отверстия, чтобы сдирать кожу. И при каждом ударе учительница напоминала, почему его наказывают: он не подчинился, когда ему было приказано читать. Он ненавидел ее за это, но при этом все равно уважал. «Потому что я получил хороший урок, она желала мне добра», — говорил он.
Точно так же он думал и тогда, когда его порол Папа Джексон. Так он и рос — с мыслью, что для того, чтобы заставить себя уважать или слушаться, прежде всего нужно заставить себя бояться. Эти уроки оставили на нем неизгладимый отпечаток.
Прошло несколько недель, та же учительница устроила конкурс талантов среди тех, кто умел рисовать, делать поделки, писать стихи или рассказы, или ставить сценки. Джозеф не умел рисовать, он не был силен в писательстве, недаром он больше любил немое кино. Но ему очень нравилось как его отец пел “Swing Low, Sweet Chariot”. Поэтому он решил спеть эту песню, однако выйдя на сцену, он так смутился, что голос его дрожал и срывался — весь класс начал смеяться. Он был унижен и стоял, опустив голову и ожидая следующих насмешек. Когда учительница подошла к нему, он весь сжался. «Ты очень хорошо спел, — сказала она. — Они смеются, потому что ты нервничал, не потому что ты плохо поешь. Хорошая попытка».
По дороге из школы домой Джозеф думал: «Я им всем еще покажу», с тех пор начал мечтать «о жизни в шоу-бизнесе». До недавнего времени я не знал этой истории. Он откопал ее из своего прошлого, пытаясь как-то выразить свои чувства после прощания с Майклом. Я даже не думал, что мы так мало знаем об истории семьи Джексонов, он почти ничего нам не рассказывал. Майкл признался однажды, что он совсем не знает Джозефа. «Очень печально, когда ты не можешь понять собственного отца», — писал он в 1988 году в своей автобиографии «Лунная походка».
Наверное Джозеф виноват в этом сам. Слишком трудно было пробраться через барьеры, которые он выстроил вокруг себя, возможно, из страха потерять уважение или из желания упрочить в семье свою роль лидера. Никто из нас не сможет вспомнить его держащим на руках ребенка, никто не вспомнит его объятия или его слова: «Я тебя люблю». Он никогда не дурачился с нами и не укладывал нас в кровать; у нас никогда не было доверительных разговоров о жизни, как у отца с сыновьями. Мы помним страх и запреты, тяжелую работу и его команды, но не любовь. Мы знали, что наш отец таков, каким он был: он требовал от своей семьи уважения и добивался его любыми способами.
Мы понимали, что на него наложило отпечаток патриархальное воспитание, и сколько бы Майкл ни восставал против Джозефа, в душе он всегда жалел его и не осуждал. Мне жаль, что он уже никогда не узнает историю, которой я сейчас поделился с вами. Думаю, многие люди знают своих родителей только как «мать» и «отца», не понимая их как людей, что на самом деле является более важным. Но если мы больше узнаем о том, какими были наши родители в молодости, мы сможем лучше понять, почему они такими стали. Мне хотелось бы думать, что рассказы о школьных днях Джозефа смогли бы многое объяснить.
Не проходило и дня, чтобы Джозеф не вспоминал о Калифорнии: он был уже сыт по горло жизнью в Индиане. Поэтому его мечты устремлялись к закатам над Тихим океаном и знаку Голливуда, стоящему на холмах. В возрасте 13-ти лет он ездил из Арканзаса в Окленд, расположенный в бухте Сан-Франциско, а оттуда поездом в Лос-Анджелес. Он уехал со своим отцом, который бросил учительство и нанялся на верфь, когда узнал, что мать Джозефа, Кристел, изменяла ему с военным. Вначале Сэмюэль Джексон уехал один, но через три месяца, после умоляющего письма от сына, он вернулся и велел собираться. Джозеф сделал «трудный выбор» и поехал на запад. Затем началась переписка между Джозефом и его матерью. Должно быть, наш отец и в том возрасте мог быть убедительным, потому что несколько месяцев спустя Кристел Джексон бросила своего нового мужчину и вернулась к мужу, с которым она недавно развелась.
Сложилось так, что через год она снова вернулась на восток, чтобы начать в Гэри новую жизнь с другим мужчиной. Я предполагаю, что Джозеф чувствовал себя канатом, который его родители перетягивают между собой. Я не знаю, как соотнести это с его убежденями насчет «единства семьи». Все, что я знаю — он приехал в Гэри один, проделав весь путь от Окленда на автобусе. По прибытии он увидел «маленький, грязный, уродливый» городок, но его мать была там, и (читая между строк) я думаю, что там он почувствовал себя «первым парнем на деревне». Он прибыл не из Арканзаса, а из Калифорнии, и его рассказы о жизни на Западном побережье пользовались большим успехом у местных девушек. В общем, в возрасте 16-ти лет Джозеф окончательно переехал к матери в Индиану, но при этом держал в голове план когда-нибудь вернуться в Калифорнию. «Мы поедем на Запад», — часто говорил он нам, продолжая рисовать в своем воображении это великое путешествие.
Лицо Джозефа вытянулось и покрылось морщинами, годы тяжелой работы оставили след, у него были густые брови, казалось, что они всегда были нахмурены, и колючие глаза, которые пронзали тебя насквозь. Когда мы были детьми, ему достаточно было лишь взглянуть, чтобы привести нас в ужас. Но разговоры о Калифорнии смягчали его черты. Он рассказывал о «золотом калифорнийском солнце», пальмах, Голливуде, и утверждал, что Западное побережье «это лучшее место для жизни». Никакой преступности, чистота на улицах, масса возможностей преуспеть. Мы смотрели по телевизору сериал «Маверик», и он указывал те улицы, которые помнил. Постепенно этот город стал для нас прообразом рая, отдаленной планетой — поехать в ЛА было для нас все равно, что слетать на Луну. Когда солнце садилось в Индиане, мы говорили друг другу: «Скоро солнце будет садиться в Калифорнии». Мы всегда знали, что это лучшее место и лучшая жизнь, чем то, что мы имели.
Задолго до рождения Майкла, когда мама была беременна мною, Джозеф впервые попытался осуществить свой план «сделать это». Как гитарист, он организовал блюз-бенд под названием «Фальконз» (Соколы) вместе со своим братом Лютером и несколькими друзьями. К тому времени, когда я появился на свет, у них была своя отрепетированная программа, с которой они выступали на местных танцплощадках и мероприятиях, чтобы положить пару долларов в свои карманы. Работа на кране была уже доведена до автоматизма, поэтому во время смены голова Джозефа была занята сочинением песен, слова к ним он придумывал на ходу.
Джозеф говорил, что в 1954-м, в год моего рождения, он написал песню, которая называлась «Тутти-фрутти». Через год Литтл Ричард выпустил свою песню под таким же названием. Пока мы росли история о том, как Литтл Ричард «украл» песню нашего отца, стала легендой. Конечно, это было неправдой, но важным было то, что черный мужчина из городка у черта на куличках смог создать песню, которая переопределила музыку — «звук зарождающегося рок-н-ролла». Эта история запала глубоко в наше сознание, чтобы позднее дать ростки.
Я почти не помню репетиций «Фальконз» — они определенно были не такими, как наши! Но я хорошо помню дядю Лютера — он всегда улыбался — приходил с парой банок пива и своей гитарой, потом играл риффы с Джозефом, а мы сидели вокруг, впитывая музыку в себя. Дядя Лютер играл блюзовый квадрат, а Джозеф вставлял свои соло между его гитарой и гармошкой. Иногда мы засыпали под эти звуки.
Музыкальная мечта Джозефа разбилась, когда одного из их музыкантов, Пуки Хадсона, переманили в новую группу, после этого «Фальконз» распались. Но приходя домой, Джозеф по-прежнему расчехлял свою гитару, а потом прятал ее в обычное место, под задней стенкой платяного шкафа в спальне. Тито увлекся игрой на гитаре, он просто глаз не спускал со шкафа, будто это был сейф, набитый золотом, но мы знали, что это предмет особой гордости Джозефа, поэтому никто не решался ее трогать. «Не смейте даже думать о том, чтобы взять мою гитару!» — предупреждал он всех нас, уходя на работу.
Все мальчики жили впятером в одной спальне — лучшая костюмерная, какая когда-либо у нас была. Несмотря на тесноту, мы росли лучшими друзьями. Братская привязанность крепла с каждым годом. Уж мы-то точно знали все друг о друге. «Помнишь, какими мы были. Помнишь, как мы жили вместе. Помнишь, как мы росли».
Как говорил мне позднее Клайв Дэвис (легендарный американский продюсер, бывший президент Columbia Records, в настоящий момент один из исполнительных директоров Sony Music – прим. перев.), кровь — не вода. В Гэри мы были неразделимы, постоянно вместе, день и ночь. Мы делили металлическую трехъярусную кровать. Ее длина была такой, что она занимала всю дальнюю стену нашей комнаты, а высота такой, что от верхнего яруса, где валетом спали Тито и я, оставалось всего четыре фута до потолка. Посередине спали Майкл и Марлон, а Джеки в самом низу, один. Джеки был единственным из братьев, кто не привык просыпаться и видеть чужие пятки возле своего лица. Девочки, Риби и Ла Тойя, спали на диване в гостиной (позднее к ним присоединился брат Рэнди и малышка Дженет), так что каждая комната был набита под завязку. Вообразите, что у Риби, старшей из сестер, никогда не было собственной комнаты!
Все братья проводили много времени в нашей спальне, с ее единственным окном, выходящим на 23-ю улицу. Каждый вечер был похож на пижамную вечеринку с ночевкой. Мы всегда ложились примерно в одно и то же время, в полдевятого или в девять вечера, не считаясь с возрастом, и устраивали бои подушками, боролись на руках или бурно обсуждали, что мы собираемся делать на следующий день, пока все не засыпали.
— У меня есть коньки, так что я пойду кататься!
— У меня бита и мяч, кто со мной играть?
— Давайте построим карт. Кто будет участвовать?
Мы снимали простыни с кровати и кидали матрасы на пол, и строили вокруг греческий пантеон из книг, закладывая их листы так, чтобы получилась крыша. Нам нравилось спать на полу в наших самодельных «берлогах». Мы любили спать на полу, даже когда не строили берлоги — тогда мы представляли, что мы поехали в детский лагерь. По утрам мы все просыпались со звоном будильника. «Ты проснулся, Джермейн?» — звал меня Майкл громким шепотом. «Джеки?» От Джеки дождаться ответа было трудно, потому что он всегда любил поваляться в кровати.
Потом наступал хаос из-за «15-минутного правила ванной комнаты». Когда один брат или сестра вылетал оттуда, другой тут же влетал, я прекрасно помню мамин крик: «ДЖЕРМЕЙН! Твои 15 минут истекли!»
Я любил наши утра. Мне нравился хаос в кухне и спокойные минуты в спальне, когда мы только просыпались. Мы часто начинали утро с того, что проснувшись, лежали в кровати и пели. Мы всегда пели — и тогда, когда красили дом, стирали, подстригали газон или гладили белье. Наши выступления развлекали нас во время нудной работы, в то время мы перепевали хиты, которые слышали дома: Рэя Чарльза, Отиса Реддинга, «Smokey Robinson and the Miracles», и Мейджера Ланса (его клавишник называл себя Регги Дуайтом, теперь он более известен как Сэр Элтон Джон).
Майкл часто упоминал «веселье» и «розыгрыши», которые царили в нашей тесной спальне. Я думаю, он тосковал об этих днях; ему снова хотелось иметь братьев, с которыми каждый вечер можно было устраивать подушечные бои. Он всегда говорил, что скучал по нашей большой компании. Будучи уже взрослыми, когда мы приезжали на семейные встречи, все братья обычно собирались в самой маленькой комнате. Мы привыкли к этому за годы нашей жизни в Гэри, правда, возможно, кто-то заметит, что не очень просто найти комнату таких размеров, какой была наша спальня, в домах Неверленда или Хейвенхерста. Но в каждом из нас это возрождало чувство близости и доверия между нами. Это было для нас естественным, это было нашим «чувством дома».
Было еще кое-что, о чем мы не знали, пока не стали взрослыми: Мама и Джозеф лежали в своей комнате прямо напротив нашей и через стену прислушивались к нашему пению. Младшим участником хора был 3-летний Майкл, а старшим 11-летний Джеки. «Мы слышали, как вы пели по вечерам, и слышали ваше пение по утрам», — рассказывала Мама. Но я не думаю, что уже тогда Джозеф смог расслышать в нашем пении драмбит его калифорнийской мечты. Ничего не происходило, пока однажды Тито не порвал струну на его гитаре — зато потом мы пели в течение всей нашей жизни.
Джозеф купил темно-коричневый Бьюик, который выглядел как сердитая акула, готовая напасть. Форма кузова и передние фары, решетка радиатора и V-образный обод на капоте были похожи на страшное лицо, ухмыляющееся и показывающее свои зубы. Я не знаю, все ли машины тех годов издавали такие звуки, но эта машина — в этом она была похожа на Джозефа — рычала очень устрашающе.
Теперь смешно вспоминать, но в те дни эта сердитая «рыба» была нашей сигнализацией, по ее рычанию мы определяли, что наш отец находится в минуте езды от дома. Мы играли на улице, когда один из нас вдруг слышал его машину на расстоянии и кричал: «Быстрее домой! Убирать все, быстро!» Мы бросали все и кидались в дом, быстро распихивая по местам все вещи в нашей комнате, еще быстрее, чем это делала Мэри Поппинс. В спешке мы хватали всю нашу одежду и совали ее одной большой кучей в кладовку или забивали на полку шкафа, не разбирая где и чья. Мы не могли придумать ничего лучшего, хотя Мама сердилась, когда она находила одежду, засунутую под простыни или сваленную комом. Но мы просто старались создать видимость порядка, чтобы у Джозефа не было повода нас наказать. При этом мы знали, что пока мы будем в школе, Мама зайдет в нашу комнату, вытащит это все, аккуратно сложит нашу одежду, наведет порядок и ничего не скажет.
Она не удивляется, что Майкл и я выросли с привычкой бросать свою одежду на пол там, где мы ее сняли, у нас было оправдание: когда вы растете в тесной комнате в мальчишеской компании, вы понимаете, что как бы вы ни старались, все равно там будет хаос. Со стороны Мамы нам сходили с рук и более серьезные вещи. Не поймите меня неправильно, она тоже была строгой: если мы плохо себя вели, она могла дать крепкую затрещину. Но там, где Мама имела терпение, Джозеф мигом выходил из себя, особенно, когда он приходил с завода после тяжелой смены. Мы четко усвоили то, что говорила нам Мама: отец — главный в нашем доме, нужно уважать его за то, что он тяжело работает, нужно уважать то, что когда он хочет отдохнуть, наша возня его раздражает.
Стоило ему переступить порог — и воздух наполнял страх, нам казалось, что даже дышать в доме становится тяжелее. Его основное правило было простым: я говорю что-то только один раз, если мне придется это повторить, ты будешь наказан. Детей в семье было много, и хотя бы для одного из нас ему приходилось повторять. Джеки, Тито и я по своему жестокому опыту знали, что последствия неминуемы. Майкл и Марлон были еще маленькими, но наш страх передавался и им. Когда Джозеф начинал сердиться, ему не нужно было ничего говорить, одного взгляда на его лицо было достаточно. У него на щеке была родинка размером с 10-центовую монетку, она до сих пор стоит у меня перед глазами, совсем близко: если Джозеф впадал в бешенство, эта родинка и все его лицо наливались кровью. За штормовыми облаками тут же начиналась гроза, ужасный гром: «ИДИ В СВОЮ КОМНАТУ И ЖДИ МЕНЯ!» А затем следовали молнии; слезы лились из глаз, когда кожаный ремень срывал кожу. Обычно мы получали по 10 «хлопков». Я называю их «хлопками», потому что таким был звук, который издавал ремень, он хлопал как кнут в воздухе. Я кричал, призывая Бога, Маму, милосердие, и все, что только мог придумать, но Джозеф кричал еще громче, напоминая, зачем он нас наказывает: он добивался дисциплины, мы повторяли те уроки, которые получил он в свои школьные годы.
Мы кричали, когда он нас порол — это то, что слышал Майкл с раннего детства, и он видел, когда мы раздевались в спальне, красные полосы от ремня и кровоподтеки от пряжки. Это вселило в него страх задолго до того, как он познакомился с ремнем лично. Он любил своих братьев, у него было хорошее воображение, и в его воображении Джозеф выглядел большим извергом, чем он был на самом деле.
Однажды у нас в доме завелась белая крыса, Джозеф поклялся ее поймать, потому что она заставляла девочек визжать от страха. Когда мы слышали жуткий визг, мы знали, что этот грызун снова нанес нам визит. Разгневанный Джозеф не мог понять, откуда она взялась. Тогда он еще не знал, что Майкл нашел себе увлечение на всю оставшуюся жизнь — он полюбил животных.
Тайком от всех он приручил эту крысу, подкармливая ее кусочками салата и сыра. Наверное, можно было бы догадаться: когда Мама визжала, а Джозеф бесился, Майкл был совершенно спокоен, но предпочитал ускользать от них куда-нибудь подальше. Но ему было только три года, кто мог предположить в нем такую хитрость?
В конце концов он попался с поличным. Этот момент наступил, когда Джозеф случайно зашел в кухню и застал Майкла возле холодильника стоящим на полу на четвереньках, он кормил свою крысу.
Стекла затряслись от крика Джозефа «ЖДИ МЕНЯ В СВОЕЙ КОМНАТЕ!»
То, что сделал Майкл в ответ, поразило всех. Он начал убегать. Он начал носиться по всему дому, как испуганный кролик. Джозеф гонялся за ним с ремнем, пытаясь ухватить его за футболку, но мой брат был увертливым и проворным, как маленький вечный двигатель, он извивался и вырывался из его рук, и бежал дальше. Он кинулся в комнату Джозефа, залез под кровать, под самую стену, и сжался в углу, решив, что там пряжка ремня его не достанет.
Я никогда больше не видел Джозефа в такой ярости. Он бросил ремень, выволок Майкла из-под кровати и швырнул его об стену так сильно, что задрожал весь дом.
Мне страшно вспоминать ту жуткую тишину, которая повисала обычно в нашем доме после подобных эпизодов, она нарушалась только маминым успокаивающим бормотанием и тихими рыданиями в подушку того из нас, кто был избит на этот раз.
У Майкла был сильный характер, он был очень упрямым, поэтому он был самым непокорным. Риби вспоминала, что когда ему было 18 месяцев, он швырнул свою бутылочку с молоком Джозефу в голову. Когда в 4 года Майкл в ярости запустил в Джозефа ботинком, тот, должно быть, вспомнил и бутылочку тоже — тогда Майкл получил за оба раза, по совокупности.
Страх Майкла перед поркой всегда заставлял его убегать. Иногда он заползал глубоко под родительскую кровать и забивался там по центру под стену, хватаясь за пружины кровати, от которых его невозможно было отцепить. Это была эффективная тактика, потому что после получаса попыток вытащить его Джозеф был слишком измотан или просто немного успокаивался. В результате Майклу чаще удавалось отсидеться, чем получить ремня.
Страсть Тито к гитаре не проходила. Когда Джеки и я начали разучивать песни, которые мы слышали по радио, он стал ходить на уроки гитары в школе. Но он не мог заниматься дома, не на чем было играть. И однажды, несмотря на все запреты Джозефа, он тайком взял гитару отца из шкафа. За то, чего он не знает, он не сможет его наказать, не так ли?
Тито пользовался моментом, когда Джозеф был на работе. Он учился играть, а мы начали петь под его аккомпанемент. Несколько раз Мама заходила в комнату и заставала нас за этим занятием, но увидев, как сильно мы этим увлечены, она делала вид, что ничего не замечает. Она была гораздо терпимее, чем отец. В один из дней Тито снова взял гитару, и мы начали разучивать песню группы «Four Tops». Тито сидел, подбирая аккорды, а Джеки и я напевали вполголоса, когда внезапно мы услышали резкий звон. Тито весь побелел, когда понял, что одна из струн лопнула. «Ох, что же нам теперь делать!» — воскликнул Джеки, отчасти от разочарования, отчасти от страха.
Мы поставили сломанное сокровище обратно в шкаф, и сидели в нашей спальне, как мыши, когда услышали, что подъезжает отцовская машина. Часовой механизм начал тикать. Каждый громкий шаг по линолеуму отдавался в наших ушах, мы ждали неминуемого взрыва. Один… два… три… «КТО… ИСПОРТИЛ… МОЮ ГИТАРРРУ?» Он орал так громко, что я думал, его услышат даже в Калифорнии. Когда он ворвался в нашу комнату, Майкл и Марлон убежали, остались Джеки, Тито и я, стоящие возле кровати в ожидании того, что произойдет дальше. Мама пыталась вмешаться и взять всю вину на себя, но Джозеф ее не слушал. Мы начали громко рыдать, когда он сказал, что будет пороть нас всех до тех пор, пока виновный не признается.
«Это был я, — наконец произнес Тито едва слышно. — Я играл на ней». Джозеф схватил его — «…но я умею играть. Я УМЕЮ ИГРАТЬ НА ГИТАРЕ!» — кричал Тито.
Я читал описания этого случая, в которых говорилось, что Джозеф тогда избил его до посинения, но на самом деле все было не так. Вместо этого он остановился, нахмурился и сказал: «Давай, играй. Покажи мне, что ты умеешь!» С одной недостающей струной Тито начал играть, а Джеки и я петь, хотя наш вой сквозь слезы трудно было назвать пением. «Doing The Jerk» Ларкса стала нашей мольбой о помиловании, мы запели ее в два голоса, немного не попадая в тональность, но кажется, все звучало не так уж плохо, потому что Джозеф выглядел удивленным. Мы продолжали петь: мы видели, что его голова слегка покачивается в такт, обычно он делал так, когда он сам играл, а потом он невольно присоединился к нам, тоже начав подпевать. Это нас воодушевило, мы перестали дрожать и начали петь увереннее. Наше пение было слаженным, при этом мы щелкали пальцами. Глаза нашего судьи расширились, а потом сузились, для него эта было одновременно и победа, и поражение. Когда мы закончили петь, он не сказал ни слова, но нам удалось избежать грандиозной порки, о большем мы не смели мечтать.
Через два дня Джозеф пришел с работы с красной электрической гитарой и сказал Тито, чтобы он начинал заниматься. Джеки и мне он сказал, чтобы мы были готовы репетировать. Нашей Маме он заявил, что он собирается «поддержать наших мальчиков». Его внимание переметнулось от «Фальконз» к его сыновьям. Мы добились его одобрения, и он хотел использовать то, что нам самим нравилось этим заниматься. Люди говорили, что наш отец «заставлял их петь» или «принуждал мальчиков выступать на сцене», но пение было нашим любимым занятием, свое увлечение мы выбрали сами. Мы пели задолго до того, как Джозеф решил приделать к нам ракетный двигатель. Мы решили, что станем трио, и мы собирались стать лучшим трио во всем Гэри.